Никто не смотрел мне в глаза, словно потеря матери была заразной болезнью.
Однажды на уроке американской истории у мистера Фергюсона в классе стало жарко, и я, не подумав, закатал рукава. Не успел я опомниться, как от стола к столу полетел шепоток. «На запястьях?» – прошипела Сьюзи Гэмин, прежде чем на нее шикнули.
Я опустил рукава и застегнул манжеты, но это не помогло. Сорвавшиеся слова умножились, они превратились в оползень, камнепад, и его было уже не остановить.
На следующий день я надел на левую руку часы на толстом ремешке, натиравшем не до конца зажившую кожу, а на правую – несколько силиконовых браслетов, ношение которых директор недавно строго-настрого запретил. Они стали частью моей повседневной формы.
Никто не заставлял меня их снять, никто ничего не говорил, но все пялились в надежде увидеть то, что скрывалось под ними.
Вещи, которые исчезли из моей жизни:
1. Хоккей. Я начал играть в шесть лет вскоре после того, как папа впервые взял меня на матч «Вашингтон кэпиталз». Мама была не в восторге от моего увлечения, но особо не возражала – возможно, потому, что так укреплялась связь между мной и отцом. Или просто потому, что я очень любил эту игру.
Вообще-то, я правша, но стоило мне зашнуровать коньки и занять свое место в левом крыле, как со мной происходила странная перемена. Орудуя клюшкой, я мог с равным успехом пользоваться обеими руками и в два счета перестраивался, чтобы выбить шайбу из угла или отправить ее в ворота, прежде чем обескураженный противник успевал отреагировать. Моя команда не всегда побеждала, но в последний год мы дошли до финала, и я, перейдя в восьмой класс, не сомневался, что в новом сезоне мы выиграем чемпионат. Тогда казалось, что в моей жизни не могло произойти более важного события.
2. Работа на уроке. Я больше не поднимал руку, а учителя меня не спрашивали. Очень простой расклад.
3. Сон. Я, разумеется, спал, но постоянно просыпался. Меня мучили кошмары. Как правило, эти сцены не были связаны с моей реальной жизнью. Чаще всего мне снилось, что я падаю: с неба, с крыши дома, с моста, со скалы. Размахиваю руками, как будто это крылья ветряной мельницы, отчаянно сучу ногами в воздухе. А иногда я видел медведей, акул или хищных динозавров. Порой же мне снилось, что я тону.
Единственное не менялось: я всегда был один.
В жаркие дни я скучал по пляжу, который начинался прямо за дверью отцовского дома. Хотя там душно, а по неровному и заросшему травой песку неудобно ходить, море есть море. Его прохладные волны всегда бьются о берег и бормочут, как будто зовут тебя.
Последние три года я жил в четырех часах езды от побережья, и, если у меня возникало желание погрузиться в какой-нибудь водоем, я мог выбрать между бассейном Хеллеров и озером, но всяко забыть про уединение.
У озера вечно колготились толпы туристов и местных жителей, а бассейн с лета оккупировали одноклассницы Карли: каникулы заканчивались, а они все балдели на лежаках. Мне меньше всего хотелось видеть стайку красоток, которым до совершеннолетия как до неба и которые пытались завлечь меня в свои сети лишь потому, что поблизости не было другого самца из тех, что не годились им в отцы. Коул, к большому неудовольствию Карли, все лето занимал умы девиц, но две недели назад он уехал в Университет Дьюка (пошел по стопам своей мамы), а Кейлебу было всего одиннадцать. Подружкам старшей сестры он казался таким же маленьким, какими они представлялись мне.
Аналогии девчонки не уловили.
За последние несколько лет моя кожа заметно посветлела, и татуировки выделились еще ярче. Самые первые из них в свое время появились на запястьях. Это были сложные узоры, которые я придумал сам. Благодаря им, а также проколотой губе и отросшим темным волосам я стал больше похож на любителя депрессивной музыки и всякой чернухи, чем на того пляжного подростка, каким я был, когда на моем теле появились первые картинки и пирсинг.
В старших классах я проколол себе все, что можно, и начал носить не только лабрет, но и ушную заклепку. В брови появилась штанга, в сосок я продел кольцо. Отцу это страшно не нравилось, а директриса местной школы даже уверяла, что пирсинг свидетельствует о склонности к девиантному поведению и антиобщественной позиции. Мне было влом спорить.
Уехав из дома, я повынимал все, кроме лабрета – самой заметной штуковины.
Я ждал, что Хеллер спросит, почему я ее оставил, но он не спросил. Наверное, он знал, какой будет ответ: моя жизнь развивалась категорически неправильно, и я не собирался встраиваться в общий поток. Для нормальных людей этот лабрет был сигналом не приближаться. Я сам соорудил барьер, который оповещал всех о том, что боли я не боялся. Она меня даже манила.
Занятия шли уже две недели. Вопреки своим принципам (вернее, тому, что от них осталось) я разглядывал Джеки Уоллес. Ее темно-русые волосы чуть ниже плеч либо падали мягкими волнами, либо она собирала их в пучок или хвостик (в последнем случае ее можно было принять за ровесницу Карли). Большие глаза светились безоблачной васильковой голубизной. Когда Джеки сердилась или о чем-то глубоко задумывалась, ее брови смыкались над переносицей, а когда она бывала спокойна, они выгибались высокими дугами (мне даже стало любопытно, что же с ними происходит в момент удивления). Джеки была среднего роста. Стройная, но не сухощавая.
Ногти у нее были коротко остриженные, ненакрашенные, и я никогда не видел, чтобы она их грызла. Наверное, длинными ногтями ей было бы неудобно исполнять те симфонии, которые звучат у нее в голове. Мне хотелось подключить к ней наушники и услышать то, что слышала она, когда беззвучно перебирала пальцами в воздухе. Я пытался угадать, на каком же инструменте она играет, хотя даже на слух вряд ли сумел бы отличить альт от виолончели.